Е.Э. Дриянский
ЗАПИСКИ МЕЛКОТРАВЧАТОГО
Главы I II III IV V VI VII VIII
Глава IV
Что-то вроде проклятия. — Мордва русская и французская. — Ливрейный картуз и двойник его сиятельства. — Два новые штриха по Владимирцу и Бацову. — Чурюково. — Отзыв волков. — Ловчий и стая. — Травля. — Пирог. — Глухонемой.
На другой день мы торопились расстаться как можно ранее с скверными двориками, где каждый из нас, начиная от человека до последней собаки, претерпел в полном смысле слова те неудобства, какими, по примерной гадости, тесноте и вони, могут наделить путника (и, вдобавок, не даром) эти тамбовские караван-сараи... Извините за отступление: право, и теперь меня разбирает зло при одном воспоминании об этом и ему подобных ночлегах, в которых, нельзя не прибавить, многие сочинители-патриоты находят столько поэзии и аромата, как будто, помимо этой копоти и вони, нет на Руси предмета для их хвалебных гимнов. Господи! Да когда же проглянут и принюхаются к настоящему делу эти восторженные певуны, когда, подобно шляпкам и кринолинам, войдут у нас в моду и человеческие пристанища?
Верстах в пятнадцати мы догнали обоз и охоту, пересели на заранее оседланных лошадей и, присоединив к себе борзятников обеих охот, тронулись до места. Любо было глядеть на эту длинную нить всадников, бодрых, развязных, веселых, с бравою посадкой, на одномастных, крепких и красивых лошадях. Может быть, мне бы и не пришло на мысль говорить об этом, если б справедливость моего впечатления не подтверждалась свидетельством совершенно посторонним.
По пути нам следовало проезжать помещичье село; охотники съехались и грянули песню; широкая улица вела селом к барской усадьбе, мимо сада которой лежал наш путь. Народ повалил к нам навстречу: мужики, с цепами и метлами в руках, бежали словно на пожар; мальчики и девочки орали во всю глотку; им вторили дворовые собаки, трусливо выставляя морды из-под ворот; куры взлетали, кудахтали и выкрикивали свою куриную тревогу; впереди нас, подняв хвост, металась по улице испуганная телушка и ревела неистово; из сеней выскакивали на улицу черные, словно из трубы, закоптелые бабы и гамели к соседкам:
— Акулька! Акулька: глядь-кио-о-о? И на, какой, о-о! Мотька, не дури, съисть...
Но Мотька все-таки горланил как-то не по-человечьи доискивался в навозе щепки, чтоб метнуть ею в борзых.
1-й охотник: — Вот она, мордва-то семиглазая... Кирюха, глядь-ка, вон выскочила: еще потемней!
Кирюха (к бабе потемнее): — Ты, красотка, из которого села?
Баба осклабилась и закрыла рот рукавом.
3-й охотник (проезжая): — Вот они каковы, нонешиие!
4-й охотник: — Хуже давешних.
5-й охотник: — Ха, ха, ха! Новые — псовые, бурдастым сродни...
Задние: — Не замай, умоется... А то приснится.
Последний: — Эй, матка! Рыло-то прибери в чулан! К празднику годится...
Баба: — Ишь ты... Мотька, не дури!
У решетки палисадника появились несколько дам и барышень; все они, как было заметно, жадно рассматривали и любовались нашим поездом; одна из них самая живая и восторженная, говорила без умолка: —Voila chasseurs! Ah, guels chevaux. Regarde, Arehandrine, quelle charmaqnte птичка! Настоящая!..— И барышня протягивала ручку, чтоб приласкать Савельеву Красотку.
— Это, видно, охотница,— сказал Владимирец.
— То есть до собак? — прибавил Алеев. Пояснения не последовало. На балконе появился, должно быть, папаша этой охотницы; в этом явлении, конечно, важность не велика, но велико и важно то, как лоснилось и отдувалось у этого папаши брюшко, солидное, хорошее, настоящее брюшко, как мягкий, нежный подбородок папаши лежал в виде подковы на вздутой манишке, словно невареная колбаса; важнее же всего — как держал этот папаша салфетку в правой руке и как щурил он один глаз, зорко, устойчиво оглядывая всех нас остальным.
— Ну, этот что, Виссарион Николаевич? — спросив граф у Владимирца.
Тот измерил расстояние, на котором был от папаши, отскакал саженей на пятьдесят вперед, повернул лошадь и поехал к нам шагом. В минуту этот способнейший копировщик отдул брюшко, прищурил левый глаз и так держал арапник в руке, что мы сразу признали в нем папашу с салфеткою и разразились общим смехом; Владимирец все-таки ехал и молчал, но лицо его как нельзя яснее договаривало: дескать, дурачье! Куда вас нелегкая несет? Нельзя ли этак... вот, холодная индейка... биток заказал, а пока подадут — грибки, вот селедка, рекомендую, сливки настоящие... для возбуждения...— И Владимирец зачмокал, простонал и посмотрел на нас с упреком, с сожалением: дескать, эх, пустой народ! Не знают, что нужно человеку!
Выехав из села, мы отпустили обоз и гончих вперед, а борзятники пошли в заезд и начали заравниваться. Вскоре все охотники вытянулись в прямую нить, версты на две расстоянием, и принялись охлопывать межи и кустики: то там, то сям поднимали зайца, но свежие собаки не давали хода бедняку и мигом его залавливали; редкий русак пересчитывал две-три своры и все-таки попадал в торока. Бацов, я и Владимирец ехали втроем, сзади, без собак, и любовались изменчивым видом этой живой, постоянно движущейся картины. Отъехав версты за четыре от села, мы увидели шибко скакавшего вслед за нами вершника; на голове у него было что-то вроде шара, по сторонам плескались два зеленые крыла. Вблизи оказалось, что это мчался к нам лакей в зеленой ливрее, а на голове у него торчал круглый плисовый, набитый пухом картуз, с желтым позументом на околыше. Не долго думая, посланец принял Владимирца за графа и со всеми онерами объяснил его сиятельству цель своей скачки.
— Прекрасно! А как зовут твоего барина? — спросил наш шутник, преобразясь в минуту и тоном чисто атукаевским, что, конечно, было понятно только нам.
— Павел Павлович Здобнов и супруги их Катерины Антоновны-с; они-с оченно желают полюбопытничать на вашу охоту; а больше того, ваше сиятельство, барышни желают — Катерина Павловна, Александра Павловна, Ненила Павловна, Антонина Павловна, Агафоклея Павловна, Пелопея Павловна, Федосья Павловна, Палаг…
— Прекрасно, прекрасно, мой милый... очень довольно... нынче, довольно! Завтра, если барину угодно взглянуть... очень рад, скажи... я беру волков в Чурюкове... Ну, кланяйся, мой милый!..
— Слушаю-с!
— Да... вот что! Картузы эти у вас дома шьют?
— Никак нет-с. Заказные. Это ливрейные-с.
— Чудесно, удивительно! Ну... кланяйся... очень рад, скажи...
И самозванец наш очень вежливо пригласил нас продолжать путь.
Вслед за тем пошло у него представление в лицах семейной сцены, как Ненила, Антонина, Пелопея прочие Павловны упрашивают своего папашу послать гонца, как папаша велит этому гонцу надеть ливрею, пуховый картуз и прочее.
— Вот оно! Наконец,— произнес как-то торжественно Бацов, ударив меня крепко по плечу, и поехал молча.
Это «оно» было не что иное, как Чурюково, но оно было еще на десять верст расстоянием от нас. Перед нами, вдали, направо, начала темнеть гряда леса; от лесу, налево, становилось заметным село, а от него, полудугой, хлестнула тонкая полоса — и только. Я ехал и изредка поглядывал в эту даль, но больше смотрел на Бацова. Из веселого, рассеянного, он превратился в человека, озабоченного одною неотвязною мыслью; нетрудно мне было угадать эту мысль. Я знал коротко Бацова-охотника: он был близок к Чурюкову!
Люблю я Луку Лукича; он весь наружу, не любит рисоваться; да к таким незатейливым и честным натурам не липнет никакая подмалевка. Весь он как-то собрался и выразился в этом одном заветном для него слове «пустяки». Говоря о скверном, подлом поступке соседа, к слову «пустяки» он не прибавит ни одной буквы; чужую и свою беду, неудачу и прочее он клеймит одним словом: «пустяки»; богатство у него и бедность, горе и радость — все пустяки! Глядя вскользь на Бацова, иной подумает, что этот человек настолько прост, сух и легок, что из него не выжмешь ничего другого, как те же пустяки, но кто вгляделся попристальнее в эту своеобычную, бесхитростную натуру, тот помыслит о нем иначе. Поконча со службой, Лука Лукич принялся за устройство дел семейных: присватался к его сестре жених; был он человек достойный, да «недостаточный». «Пустяки,— сказал Бацов,— седьмой части мало!» — и отхватил пол-имения собственного и отдал за сестрой в приданое; на остальной половине содержит себя и покоит старуху мать. «Чудак! С чем же ты останешься?» — говорят доброжелатели. «Пустяки»,— говорит Бацов. «По крайности приезжай на выборы: мы тебя вкатаем в исправники... заживешь, поправишься...»—«Пустяки, господа, вы этим меня не потчивайте»,— говорит Бацов и едет на «узерку».
А вот и Чурюково! Подъехав ближе, я начал внимательно рассматривать эту обетованную землю. Громадное село потянулось по крутобережью и ушло в глубь, откуда виднеются только главы двух церквей да шпили колоколен. Лес, что казался издали смежным, отошел теперь далеко от села на край горизонта. Перепруженная плотинами река образовала огромное озеро; налево оно узким клином вошло в непродерную кущу чепыжника и камышей, между которыми густою дубравою стоят гигантские дубы и ольхи, и все это узкой полосой потянулось налево в даль, вон из глаз. По ту сторону над кущей этой тянется крутым гребнем глубокое поле; по сю сторону от озера, до нас, простлалась во всю длину местности широкая луговина; по ней бродил скот, лошади и паслось стадами бесчиленное множество гусей. Нечего сказать, приволье!
В виду Чурюкова охотники перестали хлопать и начали съезжаться к дороге: у всех висело в тороках по несколько зайцев. С помощью проводника, встретившего нас у одной из плотин, мы очутились в Чурюкове и пошли путать,— я бы сказал, из улицы в улицу, если б только можно было назвать улицею эту нить узких, перепутанных с примерной бестолочью, виляющих туда и сюда возможностей на проезд, огороженных вместо всякого заборника и плетня безобразною настилкой из перегнившей соломы.
Четыре двора были заняты для нашего временного пребывания в Чурюкове. В трех избах были очищены квартиры для нас, из четвертой доносилась к нам мелкая дробь от поварских ножей. Помещение это, после гнусного ночлега в двориках, казалось нам очень сносным: люди, прибывшие раньше нас с обозом, успели кое-что подмыть, подскресть, кое-где подсыпать песочку, завесить коврами и прочее. Четыре избы эти стояли одна к другой так, как будто между ними произошла недавно ссора; драки быть не могло, потому что их разделяла неправильная лужайка, обрамленная той же соломенной загородкой; эта площадка служила с пользой для нашего обоза и экипажей. Вскоре на ней образовалось что-то вроде ярмарки: зеваки обоего пола и всех возрастов набежали отовсюду и запрудили ее со всех концов.
Общая трапеза наша происходила в квартире Стерлядкина, как ближайшей к поварам; к чаю все собрались у Алексея Николаевича. Общий разговор как-то не склеивался; все говорили отрывками о том, о сем, и каждый заканчивал постороннюю материю неизменным вопросом: «Что-то будет завтра?» — «Найдем ли зверя?» — прибавлял другой тут же, не надеясь услышать ни от кого ответа на первый вопрос. Все знали, что для решения этой загадки был между ними только один человек — ловчий Феопен. Надежды было, конечно, много: волки подвыты, огляжены, сосчитаны, мы шли наверняка; но ведь могло же случиться, что какой-нибудь мужичонка, рассердясь за украденную у него овцу, «стронул гнездо» или матка увела гнездо на добычу и, обыскав место, перекочевала в крепь и держит там выводок, а гнездовики перележивают в старом месте набродом. Мало ли каких диковинок не случается в таком сложном и хитром деле!
— А что, Феопена ты поил чаем? — спросил Алеев у своего камердинера Петрушки, высокого, худощавого и статного малого, который, к слову сказать, был страстный охотник и считался первым борзятником.
— Как же-с, он напился давно.
— Как бы кликнуть? Вот от него узнаем скорее, господа!.. Коли не заартачится! — прибавил потом Алеев.
— Ну, Феопен Иваныч, теперь держись! Теперь от тебя зависит вся наша потеха! — заговорили почти всё мы враз к вошедшему. Перешагнув порог, Феопен Иваныч изволил поклониться всей честной компании, оглянул нас по-своему и стал у двери.
— Ну, что, об гнезде слух как? — начал Алеев.
— Хто ш их знает!.. Как скажешь тут? Мужичонков опрашивал которых, говорят — молодых видают.
— Ну, коли молодых видают, так и гнездовики тут! —подхватил граф.
— А как знать... Вашему сиятельству известно, чай, как верить мужику! У него что зарубил, потом и тешет... а там, поди, снуй основу...— Феопен остановился, подумал и прибавил: — Вот проверим... без зверя не быть... где-нибудь да найдутся.
Как много в этих простых, отрывочных, как будто нехотя сказанных словах заключалось и твердой уверенности в себе, и необыкновенного знания своего дела; у всех посыпались сразу доводы, предположения, заключения и прочее. Молчал только один Алеев; он знал своего ловчего и потому не стал больше разговаривать о возможности дела, а заговорил о самом деле.
— Как думаешь, тенетчики нам будут нужны?
— М-м... оно не мешает крыл десяток перекинуть, там вот, изволите припомнить, у хмелины, в дубках, повыше пчельника, где матерой у нас пролез, место не без опаски... неравно, опять сунется. Ружейников поставить тоже не мешает: убить хоть не убьет, да все повынудит.
—Так ты распорядись. Вели Качнову, Дмитрию. Пускай еще кого-нибудь захватят с ружьем. Да чтоб колья подготовляли.
— Слушаю. Скажу.
— А если вместо тенет поставить своры две надежных? — спросил граф.
— Помилуйте, ваше сиятельство, как можно! Да тут какую свору ни дай — ототрется! Место короткое, дубы в охват, ржавцы, перелои, крепь, река. Собаку потерять недолго! Чуть какая озарилась,— тут и протянет лапки... Вот спросите у барина, как Дорогой у них в дубках волка залавливал; разъехался, пришелся в дуб — только одново дохнул. А собака-то была какая! В свете первая! Ни разу не видал я, чтоб он силился, либо што... Как зазрел — голову кверху, и пошел козырем отсчитывать! Нет, таких собак у нас не осталось!
К этому панегирику о Дорогом Феопен Иванович не ждано не прошено приплел еще случая два-три, доказавшие, как опасно травить «в дубках да пеньках», и, угостивши нас этими побасенками, ловко избежал даже намека о том, что будет завтра, изволил очень вежливо раскланяться и объявил, что ему пора на «отзыв».
— Ну, Феопен Иванович,— сказал я, не выдержав и уступая сильному желанию сблизиться и изучить, насколько удастся, эту крутую, замкнутую натуру,— как хочешь, а меня возьми с собой на поверку! Я охотник внове: авось, с твоей легкой руки, начну помаленьку понимать дело.
— Как вам будет угодно. Только вашей милости неравно скучновато покажется... пора теперь глухая... зверь попримолк...
— Уж это не твоя забота. Скучно будет мне, а не тебе. Ты только возьми меня с собой.
— Что ж, поедемте. Только вот насчет спокойствия вам, как... может, придется остаться до утра?
— Да уж об этом не хлопочи.
— Так извольте собираться. Время нисколько...
Феопен вышел.
— Ну, что, господа, поняли вы, что он тут баил? — спросил Алеев Стерлядкина и графа.
Те посмотрели на него вопросительно.
— А я вам скажу, что это значит.
— Что же такое?
— А то, что волки у него за пазухой. Вот увидите: завтра мы наверное с полем. Я спокоен.
В девять часов я ехал о бок с Феопеном Ивановичем на отзыв.
Выехав из села, мы пустились по левой, то есть по нагорной стороне пруда к чаще. То спускаясь в изложины, то поднимаясь вверх, мы подвигались вперед молча. В воздухе была тишина невыразимая: ни звука, ни шелеста; на небе недвижимо стояли тонкие облака, сквозь них чуть-чуть мерцал какой-то чахлый отблеск света; полный месяц, просекая туманную оболочку, расплылся по небу широким белым пятном. Спутник мой сидел в седле словно деревянный, только по воротнику фризового балахона, торчавшему высокой рамкой на затылке, было заметно движение его головы. Оставив пруд за собой, мы отъехали еще версты две полем и, приняв круто налево, остановились у самой окраины.
Не меньше, я думаю, часу торчали мы тут, как две статуи: не зная расположения Феопена Ивановича, я решился молчать и терпеливо ждать от него речи. Раза два луна показывалась на чистоту в полном блеске и минут на пять ярко освещала окрестность: у ног наших, в страшной глубине, тянулась широкая низина; по ней, разбившись на множество рукавов, лениво сочилась река, образовавшая дальше Чурюковское озеро. Между этими рыскавшими туда и сюда водными нитями в неправильных формах стлались камышовые плавуны, ржавцы, приболотни, затканные сплошным чепыжником; направо чернела лесная куща.
— Вот вам и скучновато тут,—начал вполголоса Феопен.
— Напротив... я рад... Вот только ничего не слышно...— проговорил я, обрадованный случаю выйти на миг из апатии.
— Сыты, пострел их возьми, либо, чего доброго, в рыску... А гнездо тут.
— Где?—спросил я стремительно.
— Вон тут, вот, как кнутом хлестнуть — к той стороне, вот, за широким камышом, на плавуне, в чепыжнике.
— Как же ты узнал, где гнездо?
— Как не узнать!.. Нахаживали не в таких крепях; это что: только летом мокренько, а зимой хоть в бабки играй... беляку простора мало.
Снова молчание.
Наконец далеко, на другой стороне болота, в поле, где-то к Чурюкову, взвыли два голоса.
— Это какие?— спросил я шепотом.
— А так, шатуны, от гнезда переярки; вот, побродят округ села, гуська где сцапают, либо к падали пробираются.
Вскоре от того места, где было гнездо, послышалась мерная стопа по болоту, и три волка вышли саженях в тридцати от нас, поднялись на бугор и сели, один из них взвыл толстым голосом, подошел к березе, поднял заднюю ногу, поскреб лапами землю, и все трое пошли полем.
— Вот эти за делом идут,— проговорил им вслед Феопен.
— Какие ж это?
— Старик с переярками; на добычу вышли. А вот и она осаживает молодых, чтоб не шлялись зря,— прибавил мой опытный истолкователь, вслушиваясь в шлепотню и грызню в болоте, и вслед затем завыл сам резко.
Около десятка различных голосов отозвались разом в болоте, и тут же пошло новое плесканье и перегрызка; отслушавши и сочтя голоса, мы тронулись с места, спустились с крути и, проехав версты полторы луговиною, по край леса и болота, очутились у какой-то пустой мазанки.
— А который-то теперь час? — спросил Феопен таким тоном, по которому можно было заключить, что вопроситель находится в добром расположении духа.
Для того, чтоб различить стрелки, надо было зажечь спичку, и я кстати закурил сигару.
— Ого! Мы долгонько простояли там: уже первого четверть.
С этих слов зашла у нас длинная и плодовитая беседа, но, увы, все мои дипломатические тонкости, все подходы разлетались в прах и лопались, как мыльные пузыри о каменную стену, именно на том месте, где, как казалось, нужно было мне сделать только один шаг, чтоб переступить из области догадки в область чистого сознания. Одно, что только мог я на этот раз уловить внутри этого замкнутого человека, это вечное недовольство настоящим, неудовлетворенная жажда к совершенствованию, постоянное стремление достигнуть крайнего предела, именно: доведя стаю до такой удивительной стойки, на какую, может быть, способна только одна легавая собака, я уверен, что он был бы непрочь доучить и гончую до искусства носить и подавать поноску, если б это не было уже безумием с его стороны и не служила к тому явным препятствием грубая и дикая натура гончей собаки.
Но в тех местах, где я с особенным искусством затрагивал в нем общечеловеческую и самую звучную струну, то есть самолюбие артиста, он был глух, беспробуден. Если я, тут же спохватившись, говорил: «Нет, Феопен Иваныч, я ведь говорю тебе это к тому, что я слышал о твоей езде уже давно — и в Питере и в Москве, от всех охотников»,— ответом мне было:
— Да што, какая езда... то ж бывает иной...— И снова молчание.
— Опять-таки,— прибавил я,— стая у тебя, все говорят, удивительная!
— Да што стая... ничего, пищат...— И опять молчок.
Тут я забегал уже в тыл и для вернейшего успеха переменял оружие.
— Вот, пожалуй,— говорил я,— как бы нам и с хорошей охотой не обмишулиться, как Жигуновы охлопают наши места,— и прочее.
— Да што, ничево... они себе...— И только.
— А как придется на пустодол? В места обобранные?
— Да што; найдется и про нас... без зверя не быть...— И опять мы молчим.
В одном только месте он поскользнулся, и то на короткую дистанцию, но был речистее, именно когда я коснулся обязанности ловчего вообще и указал на несколько человек, плохо знавших свое дело.
— Конечно, иной не за свое дело берется; а иной, пожалуй, и рад бы, да сметки нет, а позаняться не от кого...
— Нет, уж этого мастерства, мне кажется, наукой не добудешь,— возразил я.
— Да, оно и с мастерами, тоже, всякое случается. Наше дело тож бывает задачливо... Конечно, насадить на гнездо не штука, да, поди вот, тут ведешь к месту, душа в тебе перемирает, не знаешь, ногой которой ступить, а тут какой с нагулу, отметный — пырь тебе в собак. Как удержать? Не на вожжах!.. Помкнули, зарвались, а там, глядишь, гнездо, сажен за тридцать, в сборе, на лежке, и расплылось, словно масло по каше... тогда, поди, накликай, снуй по заплеткам! Нет хуже того дела... наказание... хоть изорвись — ничего не поделаешь! Изволите сами знать, каково бывает — как матка из-под молодых примет на себя стаю да волочает ее на хвосту... кажется бы, так вот в землю живой ушел!
И с легкой руки Феопен Иванович изволил понюхать табаку и удостоил меня дальнейшей беседы; рассказал мне несколько редких случаев, но везде и во всем, где только участвовал он лично, собственную персону отодвигал на второй план, ставил в темноту, говорил о ней вскользь, мимоходом:
— Вот, изволите видеть, кинули мы гончих... Вот они, по нечаянности, и натекли... Вот они и вывели как раз на то место, словно кто им шепнул...— и прочее.— Одначе пора!— заключил он, вставая с места.
Мы сели на коней, поднялись на крутизну и пустились полем к прежнему месту. Заря разгоралась; легкий восточный ветерок подыхал порывами; небо очистилось: все предвещало ведряный день. Едва приостановились мы, и я успел лишь взглянуть на часы, как спутник мой прошептал: «Трогайтесь!» — и поехал медленно вперед; следуя за ним, я раскидывал глаза по сторонам, наконец, оглянувшись круто назад, приостановил лошадь: сзади нас, саженях в сорока, матерой волк нес на спине огромную белую дворную собаку с оторванной передней ногой; следом за ним шли переярки с полными черевами. «Не стойте!» — прибавил мне Феопен. Когда волки спустились в болото, он поворотил лошадь назад и рысью подъехал к прежнему месту: по движению камыша и всплескам было ясно видно, что волки шли на логово.
— А вот и она,— сказал Феопен, указывая вдаль, на ту сторону.
С непривычки я едва мог отличить, версты за две, на той стороне, как волчица и следом за ней гуськом, растянувшись в ниточку, штук восемь молодых волков спускались с бугра в болото. На обратном пути мы еще перевидели трех переярков, тащивших по гусю.
— А откуда старик добыл такого здоровенного пса? — спросил я.
— Захватил на падали,— отвечал мой опытный наставник.
Когда мы подъехали к квартире, там уже все было в полном и суетливом движении. Бацов, Алеев, Стерлядкин и граф встретили нас на площадке и допытывались, что и как? Я считал себя не в праве говорить; Феопен же изволил промолвить только: «Ничево-с... надо ехать...» — и пошел пояснять Качнову, где и как перекидывать тенета. Через десять минут две тройки с тенетами, кольями и ружейниками тронулись на рысях. Охотники ушли одеваться. Мы с Феопеном Ивановичем были приглашены пить чай. Все собрались у графа.
Минута ожидания чуть ли не радужнее, чуть ли не слаще минуты самого исполнения. Все были то в тревожном раздумье, то, вдруг оживясь, болтали какой-то вздор. Бацов, которому я не мог не сообщить тайком всего, что видел и знал, суетился, бледнел, колотил меня поминутно по плечу, заглядывал таинственно мне в глаза и десять раз выбегал прощаться с Караем, которого не мог еще взять с собой по случаю хромоты. Между тем Феопен Иванович, прихлебывая с блюдечка, приговаривал:
— Графских, которых по выбору, перетростить с нашими; свор двенадцать мне нужны, в бугры.
— Кого ж ты думаешь взять туда?
— Первым делом старика Андрея поставить: у него свора мертвая и привалена; к нему придать охотников попылчей, поглазастей, вот хоть нашего Николая да Егорку графского; затем Петра Григорича с двуми, а верхи займет Василий с двуми; в заезд пустить Афанасьеву свору.
— Ну, Афанасья мне бы хотелось поставить в заезде у себя,— возразил Алексей Николаевич.
— Вам бы все к себе! Там перетроститесь... у вас в заезде станет Никита-повар. Чего лучше? Собаками не возьмет, сам доправит, а тут неравно материки прорвутся... с кем орудовать, всего четыре своры!
— Ну, ну, ладно! Распорядись там. Прикажи всем, как знаешь,— перебил Алеев. Феопен ушел.
Ой-ой! Штой-то бу-у-у-дит?
Май-го ба-а-а-тюшку кладут с матушкой
Во ма-гилку!
И Владимирец, сидя на лавке, опустил руки и заголосил по-бабьему.
Все захохотали.
Допив свой стакан, я очутился на крылечке. На безоблачном небе солнце горело полным блеском. Охотники выводили на площадку оседланных лошадей; обе охоты разоделись в парадные костюмы: графские были в зеленых кафтанах, расшитых серебряным галуном, и в малиновых шароварах с широким лампасом; алеевские — в новых черкесках с яркой оторочкой, поясами, патронами, блестящими рогами; все это сходилось и составляло группу, от которой трудно было оторвать глаза; но лица у всех были светлее и торжественнее самого наряда. Вокруг этих молодцов прыгали и гремели ошейниками сворные собаки. Шутка за шуткой, острота за остротой перелетали из конца в конец, и все это повершалось общим смехом.
А вот скрипнули ворота, выехал выжлятник Пашка черкесом, за ним появился Сергей, в такой же папахе, и следом Феопен, окруженный своими выжлятами, вывел в поводу солового; тот же помятый картуз на Феопене Ивановиче, тот же фризовый бурый балахон до пят... опять появилось это живое изображение пленного турка между блестящими казаками и черкесами...
— Разве ты не всю стаю берешь? — спросил Алеев, глядя на малочисленность гончих.
— Да, што!.. На кой их?.. Будет и этих!..— И Феопен Иванович полез ногой в стремя.— Сергей, ты пойдешь правой стороной, с борзятниками, а ты, Пашутка, со мной,— прибавил он и подсвистнул собак.
Сергей остался; Пашка поехал с ловчим.
— Ну, Феопен Иванович наш сомкнул Бушуя с Крутишкой, а Громилу с Бандоркой — быть работе! — сказал борзятник Николай, следя за стаей.
— Работа — не работа, а осмелься-ка он не поставить волчка к моим собачкам,— самого приму в торока! — прибавил Никита.
Общий смех.
Голос из толпы: — А кстати, он же ноне и глядит по-волчиному.
Борзятник Василий (Никите): — Ты, пожалуй, чего доброго, от тебя станется... Вишь, у тебя на шее только что ободья гнуть. Как под ним лошадь устаивает!
Никита: — Какую невидаль изволили сморозить, Василий Евдокимович! А мы авчера еще знали, что я один полегче вас шестерых.
Новый смех.
Конюхи подвели к крылечку наших лошадей. Все вышли садиться.
— Кто идет направо? — спросил Алеев.
— Мы,— отвечали несколько голосов.
— Сколько вас?
— Одиннадцать свор.
— Ну, отделяйтесь!
Охотники разделились на две половины: одна ушла направо, другая примкнула к нам.
К девяти часам были у острова. Борзятники начали занимать места; Бацов, я и Владимирец отправились смотреть, как Феопен заводит стаю.
На лужайке, вдавшейся клином в болотную чащугу, сидели в тесном кружке разомкнутые гончие, тут же были две оседланные лошади, Пашка и Феопен; ловчий наш лежал на лугу, опершись на локоть, в каком-то полудремотном состоянии, и держал в руке березовую тавлинку, подле него были брошены рог, охотничий нож и длинный шест. Налево протекал один из рукавов реки; за ним — зыбкая трясина, а дальше — камыш.
— Что? Еще не утыкались? — спросил нас Феопен.
— Нет еще,— отвечали мы.— Крайние на местах, а те еще расстанавливаются.
— Пашутка, глянь, как там у них?
Пашка вскочил на лошадь и помчался. Вскоре он прискакал назад и донес своему дядюшке, что своры обеих половин на местах. В то же мгновение долетел до нас короткий звук рожка. Гончие встрепенулись и подняли уши.
— Ну, кличут на ердань! — проговорил наш ловчий, вставая с места, и, скинувши балахон, передал его Пашке — вторачивать. Оставшись в одной куртке и длинных сапогах, он принялся перевязывать голенища веревочками.
— Табачок-то прибрать поближе к носу; неравно — не отсырел бы,— прибавил, он, кончая перевязку, и, отсыпав из тавлинки в бумажку, положил ее в картуз.
— Пашутка, ты до помычки останься тут, нос к полю, береги лево да осторожней сбивай — не оттопал бы какого... Счастливо оставаться,— прибавил он нам, вскидывая рог за плечи, и с пятиаршинным шестом в руке отправился прямо в реку. Очутившись по грудь в воде, он крякнул и подсвистнул к себе стаю; собаки затопали на берегу и, подбуженные Пашкой, с писком и визгом начали прыгать в холодную воду и поплыли вслед за своим пестуном.
Так учинилась первая переправа. Очутившись на берегу, Феопен принял направо трясиною; собаки молча пошли по пятам его гуськом, одна за другой, и скрылись вместе с ним в камыше.
— А для чего он потащил с собой этот шест? — спросил я у Пашки.
— Как же, сударь, без него нельзя! В плавунах по нем грудью перепалзывает; а иной случится в продушину попасть,— с головой всосет! А как шест под мышкой, ну, и не даст потонуть человеку: на него опрется и вылезет...
— Вот она, охота пуще неволи! — заключил Владимирец.
Мы поехали к месту на полных рысях; охотники, стоя саженях во сту друг от друга, окаймили остров длинной цепью и были все на виду; перед нами лежала такая ровная и чистая луговина, что на ней можно было свободно счесть даже гусиные перышки. Я стал возле Атукаева; налево от него был Ларка-стремянный, направо стоял Алеев, имея с правой руки стремянного Ваську, с его лихой сворой. Странно мне было видеть первый раз, что из шести своих собак Алеев не имел ни одной на своре: все они разместились и лежали вокруг его лошади. У Васьки знаменитый его Чернопегий лежал тоже на свободе, у остальных охотников собаки все до одной были на сворах. Бацов, как не действующий, стал около Алеева; Владимирец отъехал далеко к другим охотникам.
Долго, однако ж, простояли мы после этого, ожидая, что вот-вот начнется гоньба. Я зажег и искурил до половины толстую сигару, но в острове все-таки было тихо, как в могиле, только одни синицы перепархивали вдоль опушки. Стало скучно.
— Что ж это? — спросил я, потеряв терпение.
— А то же,— отвечал граф,— что это заводит стаю Феопен, а не кто-нибудь другой! Вот, слушай и замечай, если у него хоть одна пойдет в добор: этот черт сядет со всеми прямо на матку!.. Чу!
С этим словом я дрогнул в седле.
В острове в один миг, как будто упавшая в пропасть, взревела стая. Но что это были за звуки! Это был не взбрех, не лай, не рев—это прорвалась какая-то пучина, полилась одна непрерывная плакучая нота, слитая из двадцати голосов: она выражала что-то близкое к мольбе о пощаде, в ней слышался какой-то предсмертный крик тварей, гаснущих, истаивающих в невыносимых муках. Кто не слыхал гоньбы братовской стаи, тот может вообразить только одно: как должна кричать собака, когда из нее медленно тянут жилы или сдирают с живой кожу...
Загудел рог с двумя перебоями; сигнал этот сказал нам: «я стал на гнездо!» — и вслед за тем голос этого колдуна повершил всю стаю:
— Слу-у-ша-ай! Вались к нему! Эх, дети мои!. О-го-го-го!
Сам сатана, вселясь в плоть и кровь человека, не зальется и не крикнет таким голосом! Нет, буква мертва и не певуча для выражения этих, не для нее изготовленных, песен...
«Так-то они пищат! Так вот он, тот ловчий!»— думал я и чувствовал, что меня треплет лихорадка.
— Слышал? — спросил меня Атукаев.
— Да...— протянул я, недоумевая, что сказать.
— Взгляни на Луку,— прибавил граф. Я досмотрел на Бацова: стоя сзади Алексея Николаевича, он утирал платком глаза.
— У-а! Влись к иму! У! — раздалось снова в болоте, и стая залилась еще зарче, пошла в разнобой: несколько голосов повели в нашу сторону.
Прямо на нас выкатил переярок.
— Стой, стой!— тихо приговаривал граф, силясь удержать свору. Увидя зверя, собаки рвались, становились на дыбы... Наконец, выждав волка на себя, граф отдал свору и начал травить; в то же время раздался голое Алеева:
— Назад! Лихач! Победим! Назад!
Но он опоздал: возревшись в волка, пять собак Алеева снеслись и накрыли его вместе с графскими собаками. Алексей Николаевич остался с одним Поражаем. Это обстоятельство породило случай, редкий в охоте.
Вслед за переярком две гончие вывели из острова огромного волка прямо на Алеева; из всех собак один только Поражай возрелся в зверя и, выждав его на себя, храбро понесся к нему навстречу: они схватились, поднялись на дыбы, сцепились зев в зев, расперлись и стали как вкопанные: ни волк, ни собака не трогались с места и не разнимали пасти. Следовало подать скорую помощь Поражаю, но взять ее было неоткуда: остальные собаки Алеева жадно теребили нашего волка и не внимали никаким призывам; Васька накрыл своей сворой прибылого волка и тоже не видел происходившего; кричал и суетился один только Бацов; но ему не удалось промолвить порядком и десяти слов, как Алеев заскакал зверя и пошел к нему сзади, вынимая кинжал. Один миг — и кинжал этот вошел по ручку волку в пах: Поражай переместился в горло, и матерой волк в наших глазах был принят из-под одной собаки.
Управившись с делом, охотники подали один за другим три сигнала ловчему, что «зверь принят». Минут десять после того борзятники из различных пунктов извещали в рога о том же, и Феопен начал вызывать гончих из острова. На нашей стороне приняли восьмерых, на правой стороне затравили волчицу с тремя молодыми и двух переярков. Наконец подали позов: «Охотникам на съезд!» Я и Бацов поехали взглянуть на Феопена. Пашка носился по лугу и сбивал тех гончих, которые успели прорваться из острова. Рог ловчего гудел уже близ опушки. Когда мы уже подъехали к тенетам, Феопен только что вылез из трущобы и, стоя на лугу, гудел в рог безумолка; подле него собралась уже небольшая кучка собак; остальные одна за другой валились с различных сторон: одни ложились тотчас, свертывались в колечко и, вздрагивая, грели бока на солнушке; другие катались и вытирались о траву.
На Феопена страшно было смотреть: как видно, ему не один раз пришлось окунуться с головой, потому что на этой голове не было ни одного сухого волоса, и сверх того за правым ухом и на виске лежала лепешка болотной тины в виде пластыря; у ног его валялись мокрый картуз и бумажка с раствором табаку, вроде кофейной гущи.
— Ну, Феопен Иванович,— начал я,— мы присланы благодарить тебя от всего общества, а наше спасибо прими особняком.
Но моих слов едва ли дошла и половина до Феопеновых ушей, потому что Бацов, вскоча с лошади принялся обнимать его и приговаривать:
— Феопенушка, голубчик, ты промок, простудишься!.. Возьми вот попридень с меня сухую чуйку! — И прочее.
Поддаваясь нехотя этим нежностям, голубчик наш, как видно, был не совсем в голубином расположении духа.
— Нашто?.. И так жарко...— проговорил он сухо и снова загудел в рог.— Вот Сорока, Помыкай не подваливаются. Уж такие собаки ладащие!.. Что рот-то разинул! Сымай тенета! Аль ночевать тут собрались?
Эти последние слова относились к двум мужикам-тенетчикам, которые, с дубинками в руках, молча глазели на нас с каким-то смущенным видом.
— А что? Разве они тут дали зевка? — спросил Бацов.
— Как же! Двух прозевали. Выкатились из тенет.
— Що ж, Хвепен Иваныч! Нешто мы тут причиною?.. Только что греха на душу накладать... как ено было, так ено и есть... тебе говорят: я к ему с тяпинкой, только, бы-во, вот бы... а ион и тае...
— Гу! Зепало распустил! Таго, тае! Сымай тенета, говорят!.. Галманы!
Сорока и Помыкай подвалились; вслед за ними и Пашка привел солового, с фризовой хламидой в тороках.
Прежде всего Феопен Иванович взялся за тавлинку и, после доброй понюшки, глянул веселее и спросил нас, на кого вышел материк.
Мы не замедлили рассказать со всеми подробностями, что Алексей Николаевич принял его из-под одного Поражая.
— Собака-то помягче тех... Ну да ладно! — заключил Феопен и с помощью Пашки принялся выкручивать воду из своей одежды.
На обратном пути предстало нам зрелище, совершенно новое, неожиданное и вместе с тем неприятно подействовавшее на моего спутника.
— Посмотри, верно, этот вчерашний пузан притащился сюда, и, кажется, со всем выводком! Вот досада! — произнес Бацов, показывая на стоявшую вдали линейку, запряженную шестериком, с форейтором. Тут же пестрела коллекция шляпок и зонтиков.
— Верно, так. Что ж! Я очень рад поглазеть на этот выводок... может быть, тут найдутся и хортые, и бурдастые, и всякие,— отвечал я, чтоб поддразнить Бацова. — Притом же, знаешь, новые знакомства с прекрасным полом всегда к чему-нибудь да поведут...
— Пустяки! Терпеть не могу этой пеньковой гвардии!.. И к чему прилезли? Что с ними делать?
И Бацов начал горячиться, прибирать и причитывать, не зная сам, на что решиться: ехать ли ему вперед или вернуться снова к Феопену и отправиться с ним домой?
Тем временем я успел счесть шляпки и зонтики, окружавшие то место, где лежали затравленные нами волки, и насмотрелся вдоволь, как пузан, разглагольствуя и пожимая руки у Стерлядкина, Алеева и графа, при каждом поклоне непременно откидывал одну ногу назад.
— Вот, рекомендую, это наши товарищи,— сказал Алеев, когда мы, сдавши лошадей своих охотникам, подошли к обществу.
После обычных приветствий с папашей разговор наш с барышнями начался, как подобало, сожалением с их стороны о том, что они не видали самой травли, а с нашей — уверением, что помянутая «травля» имела бы для нас самих двойной интерес в присутствии таких (Э! Уж была, не была! Видно, пошло на правду...) вовсе не прелестных, а так себе, чуть-чуть сносных свидетельниц.
— Это папа виноват,— прибавила одна из восьми Павловен.— Мы говорили, что надо ехать раньше.
— Ах, матушка, да как же! Как это ты так говоришь? — возразил папа, расставляя руки, голосом, которому, черт ее знает, откуда, подыгрывала сопелка.
— Ты говоришь вот: папа!.. Нельзя же, матушка, сырой тащить из печки!.. Сама знаешь, я тоже встал с семи часов, да как же тут... А вот что,— прибавил он, обратясь уже к нам,— я рассчитывал, что застанем охоту. Ну, время, знаете, тово... извините, я думаю, что и теперь уже есть часов одиннадцать?
— Да, уже четверть двенадцатого,— отвечал Алексей Николаевич, посмотрев на часы.
— Следовательно, надо закусить... По правам охоты... граф, господа, извините, тут лишнего ничего не будет, одно лишь скажу: мы съедим по кусочку пирога... это кушанье по сезону. Вот у меня мастерицы брать грибки... сейчас вот...
Очевидно, что цель всех или некоторых Павловен было любопытство. Может быть, они желали иметь понятие о том, как травят волков, может быть... ну, да на свете все может быть... но очевиднее всего, что целью их папаши был пирог; он, то есть папаша, не удостоил даже взгляда ни людей, ни волков, на которых засматривались все Павловны. Получа согласие наше насчет уничтожения пирога, особа его с необыкновенной легкостью и проворством кинулась на опустошение длинного и емкого ящика линейки; оттуда, как из рога изобилия, глядели и горлышки бутылок, и баночки с маринованными грибами, и с огурчиками в уксусе, и опять-таки пикули и цыплята с сухарной посыпкой, и множество всего такого, что про всяк час и пригодно и потребно человеку... и наконец, с помощью носителя ливрейного картуза и собственноручной поддержкой, вынутая бережно на длинном противне и освобожденная из-под листов сахарной бумаги, девственно, стыдливо, румяно глянула на всех нас кулебяка, или пирог, как хотите назовите, но дело в том, что Павел Павлович сам поставил его на ковер, разостланный на лугу,— и чего тут не поставилось и не положилось вокруг соблазнительного пирога!
— Вот кому бы армию-то угощать!— шепнул мне Атукаев.
— Не худо, если б к этому затеял он и пляску, — прибавил я.
— Только не под гребешок,— заключил граф.
Наконец мы приступили к доброму делу: кто на дрогах, кто на лугу, кто где как попало. Для дам наших подостлали снятые с дрог подушки, и пошли пир пировать.
— А где же наш Виссарион Николаевич? — спросил, спохватившись, Алеев.
Словно по щучьему веленью, Владимирец явился среди луга и ехал к нам. После травли он вздумал объехать охотников и по пути завернул к тенетам взглянуть на Феопена. Наконец он очутился среди нас, но... что это было за творение в подсолнечной. Можно было поручиться, что если бы не знакомый костюм и известная всем способность этого человека к превращениям, мы, не долго думая, приняли бы его за новое, незнакомое нам лицо. Человек этот поистине был неузнаваем: глазами он глядел как-то на манер алебастровых статуй; на ресницах явились у него две слезки; рот нижней губой клюнулся к бороде; лоб преобразовался совсем... выражение лица сделалось как-то тупо, бессмысленно: одним словом, перед нами появилось что-то, превращенное в один миг из человека настоящего в существо пошлое, жалкое, униженное до идиотизма.
Мы смотрели, как говорится, разиня рот, и не знали, что подумать об этом новом фокусе-покусе: граф смотрел вопросительно на меня, я переглядывался с Стерладкиным, Бацов толкал под локоть Алеева.
— Вот еще один из наших,— начал Алеев, чуть дыша.— Это мой добрый приятель, владимирский помещик...
— Очень рад, очень рад, весьма приятно! — перебил толстяк, схватя за руку Владимирца, и откинул ногу по-прежнему.
Тот, не говоря ни слова, выделал ту же штуку ногой. Не было никаких средств удержаться от смеха: я предвидел, что тут не обойдется без дальнейших штук, и искал заранее места для спасения.
— Вы, верно, тоже охотник страстный?— начал пузан.
— Ме-ме-э-ме!— проблеял наш шутник и показал себе на уши.
— Ах, какая жалость!—подхватили две Павловны.— Он глухонемой!
— Пирожка, водочки? Вот, рекомендую, с грибами...— говорил между тем папаша, подавая кусок немому.— Антуанет, потчуй, занимай... а вы, господа, сначала прошу... прекрасная мадера! А потом...— И Павел Павлович принялся наполнять рюмки мадерой.
Между тем Антонина Павловна подложила немому еще кусок пирога; у Александрины Павловны попросил он сам; глядя на сестер, сердобольная Ненила Павловна прибавила от себя четвертый кусок. Так, собравши пол-пирога и разложа перед собой на сахарной бумаге, немой командировал сестер за цыплятами; тем же путем очутились возле него банки с пикулями и огурчиками; следом за ними прибывали рюмка за рюмкой с наливками, мадерой, хересом и прочим. Обзаведясь хозяйством, глухонемой рассадил вокруг себя Павловен и начал их угощать. «Ах, какой он милый, внимательный, забавный!» — раздалось со всех сторон. Заслужа такое расположение и доверие во время завтрака, герой наш, угостивши всех досыта, принялся за ворожбу и разгадывание судеб. Для произведения этого фокуса он пользовался безвозбранно ручками и ладонями всех Павловен, но когда он, обратясь к нам, показал на ливрейный картуз и, сделав примерный нарез на ладони, начал вытряхивать и раздувать пух по ветру, для нас, понимавших, о чем идет речь, настала совершенная пытка... Кстати Павел Павлович, вообразив, что Владнмирец воздает этим должную похвалу тесту в его пироге, не обращая на нас внимания, начал сам вздувать пух и потряхивал головой в знак совершенного согласия.
— Это правда,— прибавил он,— насчет теста могу похвалиться: торт настоящий!
Мы отвечали на это, что глухонемой был вправе заметить это раньше нас, потому что он знает поварское дело превосходно.
— А что, батюшка,— обратился ко мне папаша,— скажите мне, что он, с роду такой, или...
— Да,— подхватил я,— он глухонемой от рождения; но, несмотря на этот недостаток, он человек с большими талантами; сверх того у него удивительный фокус в глазах.
— Какой же это фокус?
— Да тот, что ему все предметы кажутся вверх ногами.
— Что ж это? Как же это так?
— Очень просто. Вот, например: это дерево, для нас оно вот какое, а для него оно стоит корнем вверх...
— А?.. Так... Антониночка, оправься! Нина, сиди хорошенько! Сашок, не вертись!..
И Павел Павлович тотчас приказал убирать посуду и подавать лошадей.
В это время мимо нас лугом Феопен провел стаю домой, и мы его встретили рукоплесканиями и проводили общим единодушным «браво!»
Тут последовало прощанье с нашим радушным гостем и его веселенькими спутницами; кажется, что они не вправе будут на нас жаловаться, потому что при конце свидания все, чем можно было доказать нашу предупредительность и внимание к ним, с нашей стороны было выполнено в точности; сверх того, когда экипаж тронулся, мы все очутились на лошадях и с конвоем, состоящим человек из десяти тех охотников, у которых не было в тороках зверя, проводили линейку версты за две до поворота.
Возвратясь на квартиру, мы начали пировать по-своему: четырнадцать волков были выторочены и лежали рядом напоказ зевакам, которых набралось видимо-невидимо; тут же, пользуясь красным днем, охотники выставили столы на площадку и уселись за сытный обед с преизобильной порцией вина и пива; после обеда составился хор: пляска и песни продлились до полуночи.
На другой день мы выступили в Бокино.